«Длинноволосый мальчуган», как его тут же окрестил Зигмунд, рвался на Украину, где хотел подготовить покушение на гетмана Скоропадского. Я никогда не был поклонником террора, но считал, что если одним гетманом станет меньше, то ни Россия, ни Украина от этого не пострадают. Расходы же были невелики. По раскладкам моего собеседника, гетмановская голова должна была обойтись партийной кассе сравнительно дешево, не дороже нескольких мешков пшеницы на Сухаревке.
Внешность анархистского боевика и его манера держаться симпатий не вызывали. Он походил на невоспитанного подростка, которого слишком мало секли в детстве и тем самым безвозвратно упустили золотое время. Самоуверенный и честолюбивый, он говорил чересчур громко странным металлическим голосом, излишне часто употребляя местоимение «я».
Однако рекомендация Штерн кое-что да значила. Роза плохо разбиралась в людях, но смыслила в боевиках. И я склонялся к тому, чтобы пойти ему навстречу. Но Зигмунд начисто отверг мое предложение, и «мальчугану» лишь выдали скромную сумму для возвращения на его родную Екатеринославщину.
В дальнейшем я не раз вспоминал о посетителе в кургузом пиджачке, который собирался во славу анархии превратить с помощью адской машины высокородного гетмана в куски кровоточащего мяса, и о нашей беседе на этом продавленном диване. Как-никак, а «длинноволосого мальчугана» звали Нестором. Фамилия же его была Махно…
Любопытно, что о своем неудачном визите на Варварку не забыл и сам батька.
Когда в конце девятнадцатого года махновская «Революционная повстанческая армия Украины», разросшаяся за счет мелких партизанских отрядов до восьмидесяти тысяч, прорвала деникинский фронт и заняла Бердянск, Никополь и Екатеринослав, я был направлен ЦК КП(б)У в ставку строптивого батьки с весьма деликатным поручением – выяснить его ближайшие планы.
После одной из встреч батька вызвал своего казначея и приказал выдать мне под расписку пятьсот рублей керенками, ту сумму, которую мы ему ассигновали в июне тысяча девятьсот восемнадцатого… «За Нестором Ивановичем никогда не пропадет, – сказал он своим металлическим голосом и обнажил в улыбке крупные желтые зубы. – Как там диван, обновили?»
Диван не обновили. Кожа пришла в полную ветхость. Из дыр торчали ржавые пружины. Если Махно рассчитывал на то, что диван займет почетное место в музее анархии, он ошибался. Скорей всего, диван скоро окажется на свалке. И не исторической – обычной.
Миновав диван, я свернул по коридору налево и распахнул хорошо знакомую мне дверь.
Зигмунд, бородатый и низкорослый, как обычно, сидел за своим просторным столом в глубине комнаты и что-то быстро писал, нервно ерзая локтем по раскиданным на столе бумагам. На скрип двери он поднял голову, уставился на меня близорукими глазами и недовольно буркнул:
– У нас принято стучаться, товарищ!
– Постараюсь учесть.
– Вот, вот, постарайтесь, – сказал он и осекся, поспешно схватив со стола пенсне, нацепил его на переносицу.
– Косачевский?!
Встреча приобретала несколько театральный характер.
– Живой?!
– Живой, – как можно убедительней подтвердил я, опасаясь взрыва эмоций: Зигмунд не был чужд сентиментальности.
Мои опасения подтвердились. Колобком выкатившись из-за стола, Зигмунд подскочил ко мне и вцепился обеими руками в отвороты шинели. Мы поцеловались.
– И впрямь живой, – удивленно сказал он, отстраняясь и заглядывая снизу вверх в мое лицо. – Никак не думал, что еще раз тебя увижу.
– Почему?
– Да тут у меня один сукин сын был… Рассказывал, как тебя расстреляли…
«Сукин сын» было единственным сильным выражением, которое Зигмунд взял себе на вооружение из богатейшего арсенала русских ругательств. И тут, на мой взгляд, сказывалось некоторое пренебрежение к многовековой истории Руси, где этот арсенал трудолюбиво и любовно пополнялся еще со времен татаро-монгольского ига.
– Так что же тебе рассказал этот «сукин сын»?
По старой тюремной привычке Зигмунд ходил по комнате, заложив руки за спину, а я, удобно расположившись в кресле, слушал рассказ о последних часах своей жизни.
Моим убийцей, как выяснилось, был один из участников восстания в Москве левых эсеров, бывший командир отряда ВЧК Дмитрий Попов, который после разгрома восстания нашел себе прибежище у Махно. Узнав о моем приезде в Екатеринослав, Попов якобы посоветовал батьке убрать меня, или, как выражались махновцы, «украсть». Но тот заупрямился. Ему не хотелось из-за какого-то Косачевского осложнять и без того неважные отношения с большевиками, дивизии которых в хвост и в гриву гнали деникинцев. Тогда Попов решил обойтись без батьки. Когда Косачевский возвращался в Киев, в его вагон ворвалось несколько махновцев…
Расстреляли меня на каком-то полустанке, недалеко от насыпи железной дороги.
За исключением того, что перед смертью я запел «Интернационал», все выглядело довольно достоверно, тем более, что на совести Попова было немало подобных дел. Но «Интернационал» – это уж слишком.
– Ты же знаешь, что у меня никогда не было ни слуха, ни голоса.
– Что? – Зигмунд остановился, недоумевающе посмотрел на меня. – Ну, знаешь… в такой ситуации иногда появляются и слух и голос. – Он снял пенсне, протер стекла. – Никак не ожидал, что увижу тебя. А ты вот… Даже пощупать можно. Чудеса!
– Еще поцелуемся? – поинтересовался я.
– Иди к чертовой матери!
«К чертовой матери»… Прогрессом не назовешь, но все-таки некоторый сдвиг.
– А ты, оказывается, время зря не терял. Еще что-нибудь освоил?