Черный треугольник. Дилогия - Страница 15


К оглавлению

15

– Как же, дождешься от тебя правды, – вставил Волжанин.

– Во! Во! – как будто даже обрадованно завопил Пушков, тряся лысой головой и поглядывая на нас хитрыми глазками. – Опять намекаете. Очень даже обидно намекаете. А за что? Не знаю я того босомыжника, в смысле уголовного гражданина, что камни принес. Неизвестный он мне. Впервой его, на свою беду, увидел. А теперь вот муку мученическую за то принимаю, крест тяжкий на Голгофу несу…

– Ты понесешь! Как же! Ты и на Голгофу ухитришься на чужом горбу влезть. Чуждый ты социальный элемент, Пушков! А коли поглубже копнуть – контрреволюционер.

– Товарищ революционный матрос!…

– Ну что, что скажешь?

– Неизвестный он мне, – всхлипнул барыга. – За что же вы меня всячески обзываете и намеки делаете? Какой, позвольте полюбопытствовать, я есть контрреволюционер при своем сиротском происхождении?

Матрос, которого «вышеозначенный» мытарил никак не меньше двух часов, хрипло вздохнул, глаза его приобрели свинцовый оттенок.

– Ты же, «сирота», лавочку имеешь.

Пушков высморкался в большой пестрый носовой платок, вытер глаза.

– Лавочку? – Он выпрямился, и голова его оказалась как раз под низко висящей электрической лампой. Вокруг лысины образовался сияющий нимб. Апостол да и только! – Лавочку?… Дайте мне бумаги и чернил, товарищ революционный матрос! – решительно потребовал он.

– Это еще для чего?

– Для прошения, товарищ революционный матрос!

– Какого такого прошения?

– Желаю отказаться от всякой частной собственности. Пущай власти леквизируют у меня лавочку, а вместе с ею и шесть сиротских младенческих ртов, коих эта лавочка кормит. Пущай! Не желаю больше слушать ваши обидные намеки. Пущай эти граждане засвидетельствуют: требую бумаги и чернил!

Лицо матроса побелело:

– Издеваешься?

– Требую бумаги и чернил! – взвизгнул Пушков.

Это была та самая капля, которая переполняет чашу. У Волжанина внезапно судорогой дернулся рот, обнажив золотую подкову зубов, а рука легла на крышку коробки маузера:

– Я тебя, гада…

Пушков, втянув голову в плечи, готов был в любой момент нырнуть под стол. К матросу подскочил Сухов:

– Брось! Ты что, с ума сошел?

– Я тебя, гада…

– Успокойтесь и возьмите себя в руки! – резко сказал я.

– Что? – Волжанин со свистом выдохнул воздух и поднял на меня мутные, ничего не понимающие глаза.

– Возьми себя в руки, – повторил я.

– Пристрелю гада, – тихо сказал матрос. – Самочинно к стенке поставлю.

– Ну, ну, – положил ему руку на плечо Сухов. – Не психуй.

«Вышеозначенный», настороженно наблюдавший всю эту сцену, понял, что пронесло, и вытер платком вспотевший затылок. Он был сильно напуган. В его расчеты не входило доводить матроса до бешенства.

– А ведь детишки-то могли осиротеть, – сказал я барыге, когда его уводил конвойный. Он зло ощерился:

– Для вас все одно: что вошь, что человек.

Кажется, Пушков был из тех, кто любит, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним.

«А Волжанина придется от дальнейших допросов отстранить, – подумал я. – Лазать по трубам и учинять следствие – не одно и то же».

III

Кербель снимал квартиру в одном из арбатских переулков в бельэтаже мрачного кирпичного дома, выходящего фасадом во двор. На окнах были стальные решетки: видимо, ювелир не очень-то привык доверять полиции.

На обитой желтой кожей двери блестела табличка: «Кербель Федор Карлович».

Сухов энергично дернул за сонетку – до нас донесся звук колокольчика и лай собаки. Потом женский голос с сильным иностранным акцентом долго допытывался, кто мы, откуда и с какой целью желаем видеть Федора Карловича. Затем те же вопросы повторил сам хозяин. Он же открыл нам дверь.

– Прошу очень извинить, господа, что заставил вас ждать. Очень прошу извинить… Ганс, прекрати! Ты совсем невежливый, Ганс. Разве я тебя не учил, как надо встречать гостей? – сказал Кербель большому, стриженному подо льва черному пуделю, который зарычал на Сухова. Ювелир одной рукой взял пуделя за ошейник, а другой почесал у него за ухом. – Проходите, господа, Ганс не кусается, – сказал он. – Ты же не кусаешься, Ганс? Нет? Просто Ганс старый ворчун. Он ворчун, и он не любит запаха… – Кербель замялся. – Проходите, господа.

Сухов посмотрел на свои сапоги, смущенно хмыкнул:

– Не воспринимает дегтя?

– Нет, нет, не дегтя. Он деготь любит. Он только не любит крови и оружия…

Сухов отодвинул скалившую зубы собаку:

– Кровью не я, кровью время пахнет. А оружие… Без него не обойдешься. Так что пусть кобелек привыкает к запаху оружия. Люди к нему уже привыкли.

– Он привыкнет, – заверил Кербель и нагнулся над собакой. – Ну, ну, Ганс, хватит. Перестань. Господа не будут тебя убивать. Это добрые господа. Хочешь цукер? – Он достал из кармана шлафрока кусочек сахара и осторожно положил его на нос собаки. Пудель ловко подбросил сахар и поймал его зубами. – Вот и умница. А теперь идя спать, Ганс.

С пуделем Кербель говорил не тем бесцветным шелестящим голосом, каким он беседовал со мной в патриаршей ризнице, а нежно и заискивающе; так говорят взрослые с детьми, если пытаются загладить перед ними свою вину.

В конце длинного полутемного коридора я заметил женщину. У нее было такое же щуплое, как и у ювелира, туловище и непомерно большая голова. Видимо, она и вела с нами переговоры через дверь.

– Матильда! – окликнул ее Кербель.

Женщина робко, будто даже с опаской подошла к нам.

– Предложи господам раздеться и пригласи их в гостиную. Я сейчас приду.

Женщина сделала «господам» книксен, и тяжелая голова ее качнулась вперед, а затем маятником закачалась на узких плечах.

15