Я достал пухлый и потертый пакет с фотографиями.
– Ну-ну, что у вас там, покажите.
Муратов взял пакет, взвесил его на ладони:
– Фунта два потянет, не меньше… Поглядим.
Он по одной вытаскивал из пакета фотографии и, взглянув, небрежно кидал на стол.
На столе лежало десятка два карточек, когда я заметил, как в пальцах Муратова на какую-то долю секунды дольше других задержалась некая фотография.
– Знакомый?
– Нет.
Муратов поспешно, словно фотография жгла ему пальцы, бросил ее на стол и потянулся за следующей.
Перебрав все хранившиеся в пакете снимки, он собрал со стола карточки, перетасовал их, словно колоду игральных карт, и аккуратно вложил в конверт.
– Других фотографий нет?
– Нет.
– Весьма сожалею, Косачевский, но здесь я его не обнаружил.
– Ну что ж, на нет и суда нет, Христофор Николаевич.
– А документы, которые прислала Драуле, я смогу получить?
– Конечно, только попозже, через недельку. Как видите, власть меня еще не испортила и я вполне могу сойти за ангела…
Когда Отец вышел из кабинета, я вновь извлек из пакета фотографию, привлекшую его внимание. На ней был узколицый человек в черкеске.
Да, никаких сомнений: с ним я встречался у Кореина в Гуляйполе. Корейша говорил, что это его единомышленник.
Мечтал ли узколицый о Всемирном храме искусства, куда будут приходить паломники со всех концов мира, я не знал, но в том, что он имел какое-то отношение к Прозорову, ценностям «Алмазного фонда» и экспонатам Харьковского музея, я не сомневался.
После моего переезда, а вернее, перехода в 5-й Дом Советов (от предложения Ермаша переселиться к нему я отказался) в номере Липовецкого внешне как будто ничего не изменилось, разве что стало немного чище. И в то же время это уже был не прежний гостиничный номер, надежное пристанище двух неприкаянных мужчин. Теперь здесь жила семья. И номер как-то облагородился, смягчился, стал уютней и привлекательней. В нем появилось даже нечто неуловимо кокетливое.
– Что скажешь? – настороженно спросил Зигмунд, наблюдая за тем, как я внимательно рассматриваю комнату.
– Ничего.
– Ни одной гадости?
– Ни единой.
– Но желание высказаться есть?
– Нет.
– Странно. – Зигмунд незаметным движением ноги засунул под диван Идины туфли и прикрыл своим пальто валявшуюся на спинке стула юбку. – Не узнаю тебя.
– Я тоже.
– Располагайся. Скоро придут Ида с Машкой, чайку попьем.
– У меня к тебе дело, Липовецкий.
– Может, отложим?
– Нельзя.
Я достал из нагрудного кармана фотографию узколицего и объяснил, что мне требуется.
– Гляжу, не клеится у тебя расследование?
– Ничего, склеится. А без неудач в таком деле не обойтись.
– Фотографию мне оставишь?
– Если требуется.
– Ну а как же, надо будет товарищам показать. Заранее обещать что-либо не берусь, – сказал Зигмунд, – но, думаю, задача не из сложных. Кое-какие справки можно будет о нем навести. У меня есть несколько человек, которые в разное время крутились вокруг нашего «мальчугана».
– Сможешь сегодня меня с ними свести?
– Почему бы и нет? Сведу. Ты у себя на работе будешь? Я тебе телефонирую.
– Только без экспромтов, – предупредил я, – ладно?
Зигмунд расхохотался, и тотчас же гостиничный номер превратился в прежнее пристанище двух неприкаянных мужчин.
– Вот теперь тебя, сукина сына, узнаю! Не можешь ты обойтись хотя бы без одной гадости, душа не позволяет. Даже когда хочешь, все равно не можешь. Не в твоей это натуре.
Как я его ни убеждал, что слово «экспромт» было сказано без всякого умысла, что я и не думал намекать на Иду, он не поверил:
– Я ж тебя как облупленного знаю, Косачевский!
Зигмунд слов на ветер не бросал.
В тот же день вечером я уже располагал достаточно обширными, хотя и далеко не исчерпывающими сведениями о человеке с фотографии, который в ставке Махно был известен под фамилией Шидловского, но, кажется, имел еще одну или несколько других.
Гость Прозорова не был «природным» махновцем, как именовали в повстанческой армии тех, кто примкнул к батьке в восемнадцатом.
Появился он у Махно вместе с «атаманом партизан Херсонщины и Таврии» небезызвестным Григорьевым. Но я григорьевцам его тоже нельзя было отнести. Скорей всего, это был деникинский офицер, который перешел линию фронта и оказался у Григорьева в марте 1919 года, когда Kpacная Армия, в том числе и входившие в ее состав Григорьевцы, подошла к Одессе.
Вот в этот-то период в штабе Григорьева и появился. Шидловский – или как парламентер, или как «честный офицер», последовавший пламенному призыву атамана оставить ряды Добровольческой армии и перейти на сторону трудящихся масс.
В дальнейшем Шидловский присутствовал при расстреле махновцами «атамана Херсонщины и Таврии», но не шевельнул пальцем, чтобы попытаться спасти Григорьева.
Все трое, с кем я беседовал о Шидловском в тот вечер, утверждали, что он очень быстро завоевал доверие не только у Махно, человека эмоционального и очень переменчивого в своих симпатиях и антипатиях, но и у начальника контрразведки Зинковского и у личного друга Нестора Махно и его брата Григория – бывшего матроса с мятежного броненосца «Потемкина» Дерменджи, которого обычно бросало в жар при одном лишь виде офицерских погон.
Шидловский сумел поставить себя и среди идейных анархистов-теоретиков, заполонивших культотдел, редакцию газеты «Махновец» и Реввоенсовет армии, и среди командиров отряда бесшабашной партизанской вольницы, которые ни в кого, кроме батьки, не верили, никому, кроме батьки, не подчинялись, и имели такое же представление об анархии, как слепой о красках.