Известна среди специалистов под названием «Комплимент», так как в ее украшении самоцветами широко использована символика драгоценных камней. Так, крупный гиацинт в центре крышки означал, что владелица бонбоньерки умна и бережет свою честь. Гранат свидетельствовал о ее верности обещаниям, аметист – о том, что она умеет обуздывать свои страсти. Яспис заверял в скромности, а изумруд сулил счастье.
На аукционе в Петербурге в 1884 году, когда распродавалась коллекция Галевского, «Комплимент» был приобретен неизвестным покупателем за двенадцать тысяч рублей ассигнациями.
После психологических вывертов Эгерт, ее вранья, истерик и надрывов Перхотин и его родственница действовали на меня успокаивающе. Я даже проникся некоторым пониманием народничества. Что ни говори, а длительное общение с интеллигенцией утомляет. Почему же не «пройтись» в народ? Для здоровья и то полезно.
Правда, Кустаря и Улиманову нельзя было отнести к лучшим представителям мужицкой Руси. Но тут следовало сделать скидку на то, что мое «хождение» ограничивалось стенами уголовного розыска, а здесь, как известно, привередничать не приходится.
Кустарь не относил себя к людям дна. Скорей, наоборот. Он считал, что кое-чего в жизни добился. Чувствовалось, что Перхотин, по кличке Кустарь, ему нравится. А почему бы и нет? Не ветродуй какой, а мужик самостоятельный, солидный с поведением.
Держался он не вызывающе, но с чувством собственного достоинства, как человек, хорошо знающий себе цену и не собирающийся продешевить. Кустарь охотно отвечал на вопросы, уважительно именуя себя «мы».
«Мущинский разговор – он и есть мущинский разговор. Такой разговор мы завсегда понимаем, – говорил он, деликатно почесывая мизинцем правой руки затылок. Мы, гражданин уголовный начальник, все напрямки выкладываем. Что было, то было – чего не было, того не было. Чего нам тень на плетень наводить?»
Перхотин стосковался в камере по собеседнику и был не прочь потолковать с «мышлявым» человеком, как он благосклонно охарактеризовал меня. Его жизненная мудрость своей прямолинейностью и увесистостью напоминала железный лом. С ее помощью легко было сбить с амбара замок или проломить чью-либо голову. По мнению Перхотина, главное – чтобы каждый при деле находился. Делом же он именовал все, что может прокормить. Один сапожничает, другой портняжит, третий убивает. У каждого свое. Ложкарство, понятно, тоже дело, но невыгодное, с которого не то что не разжиреешь, а ноги протянешь. Ведь как ложкари промеж себя шутят. «Два дня потел, три дня кряхтел, десять верст до базара, а цена – пятак пара».
Вон оно как!
Ежели б ложки шли подороже – ну, пусть не все, а первого разбора, – он бы, Перхотин, и не помышлял бы о ином промысле. А так что оставалось делать? С голоду помирать, с хлеба на воду перебиваться? Это для дураков. Умному помирать допрежь времени не с руки. Вот он помытарился, помытарился и согрешил. Не по охоте – по нужде. Грех – он грех и есть. Да только кто не грешен? Все грешны. От одного греха бежишь – об другой спотыкаешься. Ну и еще: кака рука крест кладет, та и нож точит… Раз согрешил, другой, а там и пошло. Каждому известно: в гору тяжело, а под гору санки сами катятся, не удержишь…
Учитывая, что «санки» Кустаря безостановочно «катились под гору» уже не первый год, список его грехов разросся до весьма внушительных размеров. И хотя Перхотин не прочь был выбрать меня в качестве исповедника (смертную казнь отменили, поэтому «исповедь» особыми осложнениями ему не угрожала), я предпочел увильнуть от этого сомнительного удовольствия. «Исповедника» мы ему готовы были подыскать в Московском уголовном розыске. Нас же интересовало только то, что имело или могло иметь прямое отношение к ценностям «Алмазного фонда».
Кустарь и Улиманова были той самой печкой, от которой мы с Бориным собирались плясать. А после показаний Эгерт и некоторых данных, добытых Бориным, расследующим дело об убийстве ювелира, эта печка приобретала особое значение, так как находилась в точке скрещивания двух линий – прошлого и настоящего.
От арестованных предполагалось узнать многое.
Во– первых, каким образом в чулане у Марии Степановны Улимановой оказалось письмо, автор которого упоминал об одной из наиболее ценных вещей «Алмазного фонда» – «Лучезарной Екатерине».
Известно ли Кустарю и канатчице, чье оно и кому адресовано?
Во– вторых, табакерка работы Позье, из-за которой, видимо, и погиб осторожный Глазуков, всегда умевший поддерживать хорошие отношения и с богом и с чертом. Как, когда и через кого она попала к покойному? Кто знал или мог знать об этом? Кому Глазуков собирался ее продать и так далее?
В третьих – экспонаты Харьковского музея, хранившиеся у Глазукова: золотой реликварий, лиможская эмаль, античные камеи, гемма «Кентавр и вакханки» работы придворного резчика Людовика XV.
Не требовалось особого воображения, чтобы представить себе, как они в июне 1919 года оказались в руках бандитов, а затем у моего бывшего соученика по семинарии полусумасшедшего Корейши. Но их путь к сейфу покойного ювелира уже представлялся цепью загадок, видимо имевших какое-то отношение к исчезновению сокровищ «Алмазного фонда».
И наконец, смерть Глазукова.
Прикинув все «за» и «против», я готов был согласиться с Петром Петровичем, что ни Кустарь, ни Улиманова тут не повинны. Более того, вполне вероятно, что убийство Глазукова, сопровождавшееся ограблением покойного, ничего, кроме убытков, им не принесло. Допустим, что так. Но может быть, тогда они помогут нам напасть на след убийц или, по крайней мере, как-то очертить круг подозреваемых? Ведь им виднее, кто мог быть заинтересован в смерти их контрагента.