Задержанный гражданин оказался уроженцем Жиздринского уезда Калужской губернии Федором Перхотиным, известным под кличкой Кустарь.
Перхотин, подозреваемый в убийстве дантиста Бреймана в Троицком тупике, ограблении часового магазина Неволина по Б.Дмитровке, налете на квартиру Макаревича в Гимназическом переулке, ограблении ювелирной лавки Удриса по Клубной улице и других многочисленных преступлениях, разыскивался с апреля 1917 года сыскной милицией Временного правительства, а затем бандотделом МЧК и Московским уголовным розыском.
После личного обыска, при котором у Перхотина были изъяты вторая граната системы «лимонка», деньги, золотые и серебряные вещи (см. протокол обыска), Перхотин впредь до Вашего распоряжения помещен в КПЗ стола приводов Московского уголовного розыска.
Агент второго разряда Б.Глумаков
Борин настолько убедил меня в неизбежности ареста обложенного со всех сторон Кустаря, который обязательно должен навестить или Улиманову или Глазукова, что арест Перхотина был мною воспринят как нечто само собою разумеющееся. Кажется, это покоробило Петра Петровича. Он, естественно, ожидал, что его работа будет оценена. Но виду не подал, а только спросил:
– Допрашивать Перхотина сами будете?
– Видимо.
– Сейчас?
– А как вы считаете, Петр Петрович? – спросил я, понимая, что уже один этот вопрос доставил старику некоторое удовлетворение. Борин любил, когда я с ним советуюсь, хотя и не страдал болезненным самолюбием.
– Я бы ему дал маленько обмякнуть – так денька два-три, – усмехнулся он, оглаживая клинышек своей бородки, и рассказал мне о свидании с Кустарем. Кустарь был крайне недоволен камерой, в которую его поместили. Вернее, не столько камерой, сколько ее обитателями. «Нелюдь, – жаловался он Борину. – Обмежуи да мазурики, плюгавцы да побродяги… Трава подзаборная, словом. Только один человек с поведением и есть».
«Человек с поведением» в представлении Кустаря был проворовавшийся член коллегии Главспички толстый и пожилой инженер Пятов, который обычно начинал свои показания словами: «Мне очень неудобно, что я вынужден отнимать у вас драгоценное время…»
Пятова, оттесненного сокамерниками к параше, Кустарь сразу же взял под свое покровительство, поместив на нарах рядом с собой. Под влиянием Кустаря ему даже вернули шелковые кальсоны и брюки со штрипками.
Остальные подследственные вызывали у Кустаря приблизительно такую же брезгливость, какую вызывают у чистоплотного человека клопы, тараканы, крысы и прочая нечисть.
Создавалось впечатление, что Перхотин не столько переживает сам арест, сколько обстановку, в которую попал.
Сельскому кулаку по натуре, а Кустарь таким был и остался, претила вся эта блатная шваль, несолидная, несерьезная, «без поведения», не умеющая по-настоящему ни жить, ни работать, ни грабить, ни убивать. Замест самопляса – кокаин, замест махры – опиум, замест топора – перышко… Тьфу, нелюдь!
– Слезно в другую камеру просился, – сказал Борин. – Уж так слезно!
– Обещали?
– Покуда нет.
– Что так?
– Сказал, что подождем первого допроса. Ежели заслужит, тогда можно будет и перевести. В порядке поощрения…
– Улиманову тоже арестовываем?
– Ежели у вас каких-либо особых соображений на сей счет нет, то… чего ей зря без дела болтаться? – позволил себе скудную шутку, не выходящую за пределы среднепайковой нормы, Борин и перечислил: – Укрывательство награбленного, пособничество, скупка заведомо краденого, а главное – поможет Кустаря «разговорить». Ведь она тоже… «человек с поведением».
Каких-либо «особых соображений», препятствующих аресту Улимановой, у меня, разумеется, не было. После задержания Кустаря оставлять ее на свободе представлялось не только нецелесообразным, но и несправедливым.
– Не думаете использовать ее в расследовании убийства Глазукова?
– Думать-то думаю, Леонид Борисович. Только надежда тут малая. На сей счет не обольщаюсь. Ежели она скажет, что ни сном ни духом об убийстве не ведала, поверю.
– Интуиция?
– Бог его знает, Леонид Борисович. Как изволите, так и называйте: нюхом, опытом, интуицией, психологией. А только поверю. В чем ином – нет, а в этом поверю. И ей поверю, и Кустарю. В сторонке они от этого дела стояли, да и не слышали ничего.
– Говорят, земля слухами полнится…
– Пустое, Леонид Борисович.
– Но все-таки за кого цепляться будем? За Корейшу? За Филимонова?
Он отрицательно покачал головой.
– За кухарку покойного?
– Тоже в сторонке. В наводке она не участвовала.
– Где же концы искать?
– Может быть, в дальнейших показаниях Эгерт, – как нечто само собой разумеющееся сказал Борин, – а может, Семенюка…
– Этого пьяницы? – скептически спросил я, невольно становясь на позицию Ермаша.
– Пьяница-то он пьяница, верно. Но ежели Семенюк не ошибся, отвечая на десятки других вопросов, то почему должен был ошибиться, описывая внешность, а тем паче одежду преступника?
– «Земгусарский шевиотовый френч, офицерские шаровары и черные хромовые сапоги на высоких каблуках»?
– Совершенно справедливо.
– Как же расценивать тогда показания нашего Прозорова о том, что последним посетителем Глазукова был студент в темно-зеленой куртке института гражданских инженеров, лет двадцати – двадцати пяти?
– Прозоров без года неделю службу в сыске проходит, Леонид Борисович, а Семенюк всю жизнь портняжит. Ремесло почище клейма: всегда о себе напомнит.
– Но противоречия в описании внешности убийцы.