Не поразила она моего воображения и сейчас, когда я получил возможность не только увидеть, но и повертеть ее в руках. Довольно массивная, оправленная в золото, она была вделана в форме рога изобилия и если чем-либо и отличалась от изделий подобного рода, то только количеством драгоценных камней – красных, синих, зеленых, голубых, желтых. Из-за самоцветов почти не видно было золота и резной янтарной подставки, украшенной серебряной филигранью. Та же серебряная филигрань паутинкой окутывала свободную от камней поверхность рога. В центре табакерки на овальном фарфоровом медальоне была изображена в облике Минервы сама Елизавета Петровна. В шлеме, панцире и голубом плаще она восседала на облаках, которые прогибались под ее тяжестью. У ног Минервы пристроился вместе со своей трубой крылатый гений в лавровом венке. У него было счастливое лицо. Чувствовалось, что он наслаждается беззаботной заоблачной жизнью и очень польщен тем, что оказался в обществе дебелой императрицы. Елизавета снисходительно улыбалась. Она всегда любила переодевания и маскарады. Ее забавляли и шлем, и панцирь, и облака.
Героем дня, вернее, ночи, был приказчик Филимонов. Он чувствовал всеобщее внимание и искренне восхищался собой и своим почти что героическим поступком. Дескать, другой кто, из несознательных, принес бы в сыск табакерку? Ни в жизнь. Сунул бы в карман – и фьють, поминай как звали! А он, Филимонов, не сунул, потому как совесть имеет и преданность Советской власти. Филимонов – человек. Вот как! А хозяин его, хотя и член союза хоругвеносцев, а все одно – не человек. Фармазон он. За бриллианты мать родную продаст. А он, Филимонов, не продаст – кукиш.
И все же мне показалось, что в ликующую симфонию самолюбования, которая лилась из этого длинного жилистого человека, вплетались и грустные мотивы. Честность, она, конечно, добродетель. И в рай дорогу проторит, и все такое. А шубу с нее не скроить. И пропитания не даст. И вообще, чего она ко мне, дураку, привязалась, эта честность? Как муха осенняя. Жужжит, жужжит над самым ухом. И не прихлопнешь подлую – увертлива. Эх, Филимонов, Филимонов, и с чего тебе такая планида выпала?!
Чтобы заглушить непрошеные мысли, приказчик ненужно суетился, вертя головой, беспрерывно хватался за табакерку, сыпал горохом слов. Он хвалил себя, табакерку, Позье.
Умелец, по всему видать, что умелец. А каков трудяга! Полмира, говорят, исколесил, чтобы, значит, все ювелирные секреты выведать.
Ног своих швейцарец не жалел, это верно. Рассказывая мне о Позье, который ухитрился быть придворным ювелиром трех русских императриц, злоязычный Карташов сказал, что для этого швейцарцу пришлось приложить намного больше усилий, чем Ломоносову, чтобы стать великим ученым. Если Ломоносов прошел пешком от Архангельска до Москвы, то Позье, тогда еще мальчишке, пришлось с отцом в поисках счастья пройти всю Швейцарию, Германию, Голландию, а затем, совершив морское путешествие и высадившись в Архангельске, добраться тем же пешим порядком до Москвы. При этом ни Позье, ни его отец ни слова не понимали по-русски. «И все же ноги его Ньютоном не сделали», – заключил свой рассказ Карташов.
– А к-как она открывается? – спросил любознательный Сухов.
– Очень даже просто. Вот, глядите. – Приказчик Глазукова нажал указательным пальцем на один из бриллиантов, обрамляющих медальон, и крышка табакерки откинулась с мелодичным звоном. – Она раньше песенку играла, – объяснил Филимонов. – Устройство у нее внутри такое имеется для музыки. Да только испорчено оно, устройство это. То ли пружина сломалась, то ли колесико какое погнулось. Надо бы часовщику показать. Да только где такого часовщика возьмешь, чтобы и честным был и сведущим? Народ известно какой – ненадежный.
– З-здорово сделано! – восхищенно сказал Павел, закрывая табакерку, и я подумал, что Позье, возможно, и не зря перетруждал свои ноги. Для того чтобы твоей работой любовались почти два столетия спустя, можно немного и походить. Особенно в молодости.
– Позье? – спросил я у Гейштора, который так же внимательно разглядывал потолок, как Сухов табакерку.
– Вне всякого сомнения, – подтвердил он.
В отличие от Кербеля Гейштор не был поэтом ювелирного дела и не любил лишних слов. Даже рифмованных. В его красивых темных глазах застыла грусть. То ли он скорбел о несчастном человечестве, то ли о своем разбитом сне. Но к достоинствам табакерки ювелир относился с тем же равнодушием, что и я.
– Удачное сочетание с-сапфиров и р-рубинов. Верно? – сказал Павел, которого буквально распирали недавно приобретенные познания в ювелирном деле. Сухову очень хотелось, чтобы еще кто-нибудь из сидящих в этой примыкающей к дежурке комнате отдал должное известному ювелиру и его произведению.
– М-да, – неохотно подтвердил заспанный Борин.
А Гейштор бесстрастно заметил:
– Лубок.
К счастью Сухова, в комнату заглянул только что сменившийся с дежурства агент первого разряда Московского уголовного розыска Прозоров, который вел наружное наблюдение за домом Глазукова.
Прозоров был артиллерийским офицером, затем командиром батареи в Красной Армии, откуда демобилизовался по ранению.
– Глеб Григорьевич! – окликнул его Сухов. – Погляди-ка.
Прозоров, широкоплечий и гибкий, с выправкой кадрового военного, подошел к столу и тихо свистнул:
– Мать честная! Ну и ну. Это где ж такую раздобыли?
– У т-твоего.
– У Глазукова? С ума сойти!
Сухов удовлетворенно улыбнулся. Большего ему не требовалось.
Я попросил Прозорова отвезти ювелира домой, и Гейштор, у которого сразу же повеселели глаза, поблагодарил меня. Он не разделял склонности Позье к пешим прогулкам.